Советский закон о браке и семье обеспечивает тайну усыновления. Разглашение этой тайны нарушает моральные интересы как усыновлённого, так и усыновителя, нарушает их душевное спокойствие. Вот почему и мы в своём повествовании тоже изменили имена и фамилии.

ПОБЕГ

Анатолий Мясников был рецидивистом. Озлобленный, колючий, с едким юморком, Толик Самурай на допросах держался вызывающе, с характерной бравадой бывалого вора, которого ничем не удивишь и у которого ничего не выпытаешь. Впрочем, Фролов и не стремился получить от него какие-либо сведения: все участники шайки, кроме Мясникова, сознались и полностью изобличили своего главаря. Да и сам он отрицал очевидное только из самолюбия. Тем не менее беседы следователя с Мясниковым длились подолгу. Это был опор двух людей, по-разному понимающих жизнь. Каждый из них был уверен в своей правоте, верил в свою правду. Только за Мясниковым стояла группа таких же отщепенцев, как он сам, а за Фроловым — общество.

Но Мясников не сдавал своих позиций. И присутствовавший как-то на допросе майор Николаев, старый приятель Фролова по работе («Мы с ним в одной упряжке лет пять были», — говорил Николай Николаевич), добродушно усмехнувшись, сказал:

— Идеалист ты, Николай Николаевич. Думаешь, не понимаю, куда тянешь? Таких, как Мясников, я частенько встречал, — отбросы, их только могила исправит. Не сделаешь из него человека, не тот материал.

— Из одной и той же глины и Аполлона, и базарного петушка лепят, — отшутился Фролов.

— Ну что ж, «лепи»… Вольному воля.

— А я не по своей воле леплю, — сказал Николай Николаевич.

— По директиве?

— Точно. Мне такую директиву персонально Александр Васильевич Чернов дал. Не слышал про Чернова? Как-нибудь расскажу.

Следствие продолжалось два месяца. А затем дело было передано в суд, который приговорил Мясникова, как организатора шайки, к десяти годам лишения свободы.

Суд — пересыльная тюрьма — исправительно-трудовая колония. Таков путь, который проходит каждый осуждённый. Тюрьма — это каменные стены, решётчатое окошко с козырьком, вынужденное безделье, короткие прогулки.

В колонии все иначе. Это посёлок. Аккуратные домики, ровные линейки дорожек, клуб, столовая, школа. Летом — клумбы, спортивная площадка. О том, что это исправительно-трудовая колония, свидетельствуют только высокие дощатые заборы с колючей проволокой поверху да четырехугольные вышки с вооружёнными охранниками.

И все же в тюрьме человек не чувствует такой подавленности. Надежда на успех кассационной жалобы, многочисленные нити, которые ещё связывают с внешним миром, — все это не даёт возможности по-настоящему осознать своё положение, трезво оценить его. Но вот тюрьму сменяет колония. Кассационная жалоба отклонена, друзья остались там, на свободе, у них своя жизнь. Человек отгорожен от всех своих прежних интересов и связей. Он это не только понимает разумом, но и ощущает во всем — в крупном и мелочах. И тогда накатывается тоска, мутная, безысходная. Её в одинаковой степени ощущает и новичок, и тот, кто не раз оказывался за колючей проволокой. И в письме, которое получил Фролов от Мясникова из колонии, через привычную браваду проглядывала тоска. Николай Николаевич ответил, потом послал книги. Между следователем и заключённым завязалась переписка. В письмах Фролова не было прямолинейных назиданий, прописных истин, но в них чувствовалась заинтересованность в судьбе человека, убеждённость, вера, что Мясников станет другим. Следователь, конечно, не рассчитывал, что Толик Самурай мгновенно превратится в полезного для общества человека.

Заместитель начальника колонии по политико-воспитательной работе писал Фролову, что Мясников хорошо трудится, активно участвует в жизни коллектива. Новое ощущалось и в письмах самого Мясникова. И вдруг пришло сообщение. Анатолий бежал из колонии…

Прошли годы. Фролов был переведён в другой город. Новые люди, новые встречи, новые печали и новые радости. Неудача, постигшая его с Мясниковым, стала постепенно забываться. Во время одной из командировок в Москву Фролов встретился в прокуратуре РСФСР с Николаевым, теперь уже подполковником.

— Кстати, — сказал Николаев, — тебе в прокуратуру письмо пришло. От кого — не знаю. На конверте написано: «Лично». Переслать?

— Пришли, — сказал Фролов.

И вот это письмо передо мной.

«…Верно, забыли, Николай Николаевич, про Толика Самурая, а он про вас помнит, — писал Мясников. — Память, как наколку, ничем не вытравишь. Все помню: и как возились со мной, и что говорили. Небось думаете, что врал я вам все тогда, волчий вой за овечье блеянье выдавал. Немного было, не спорю, придуривался, а только многие ваши слова, как после оказалось, глубоко мне запали. Но когда из колонии уходил, об этом не думалось: весна звала. В общем, „зелёный прокурор“ на моей просьбе о помиловании свою резолюцию кинул. Как добрался домой, рассказывать не буду: и вам это безынтересно, да и мне не особо. Остановился у одного своего дружка, Ванюшки Плужкова. Только там меня приняли неласково. Сам Ванюшка ничего, а семья косится: боится, чтобы снова его к делу не приспособил. Встал тут вопрос: что дальше делать? Документов-то у меня никаких не было. А без документов гулять, что на острие ножа русскую танцевать. Познакомился я с одним мужичком, который только что из колхоза уехал, и продал он мне свою справочку. Так стал я нежданно-негаданно Анатолием Петровичем Сухоцким. Только справочку эту надо было на паспорт менять, а на месте менять я поостерёгся. Поэтому очень я обрадовался, когда прочёл про вербовку в леспромхоз в Архангельскую область. Расчёт, сами понимаете, был простой: поработать месяца два, а потом через начальника участка все бумажки оформить. Желающих ехать у них не очень-то хватало, меня и взяли без всяких разговоров. Поехал…»

* * *

Лесопункт оказался небольшим посёлком. Толика Самурая поместили в комнату, куда с трудом втиснули семь коек. Соседями его были дядя Митяй, природный северянин, и богатырского сложения парень с невинным лицом новорождённого младенца Василий Лукин. В день приезда не работали: получали на складе постельное бельё, обустраивались, мастер распределял вновь прибывших по бригадам. После ужина, собрав вокруг себя ребят, дядя Митяй долго объяснял устройство продольной пилы. Вместо «ч» он выговаривал «ц». От этого речь его становилась цокающей, непривычной для слуха. «Цего сейцас не поняли, потом поймёте, — сказал он в заключение. — Главное, нашу поговорку запомните: „Тресоцки не поешь, цаецку не попьёшь — не наработаешь“, — и в подтверждение своих слов отправился ставить чайник.

Мясников с любопытством приглядывался к этим людям, так непохожим на тех, среди которых он провёл всю свою жизнь, прислушивался к их разговорам, шуткам.

Да, Фролов был в чем-то прав, Мясников это чувствовал. Здесь не было взвинченной истеричности, столь характерной для преступного мира, постоянной насторожённости, болезненного желания проявить себя, сломить и подчинить более слабого. И помимо общих интересов у каждого были свои. Васька по самоучителю учился играть на гитаре и каждый вечер от доски до доски прочитывал «Комсомольскую правду». И читал не потому, что его избрали комсоргом, а потому что ему было просто интересно. Восемнадцатилетний Володя учился заочно на первом курсе строительного института. Рыжий Алексей, с лицом, изъеденным оспой, был заядлым охотником. А дядя Митяй занимался различными техническими усовершенствованиями.

У всех у них была своя интересная жизнь, друзья, родные, жены, любимые девушки, планы на будущее. Их все касалось и затрагивало: международная обстановка и новые расценки, положение в сельском хозяйстве и итальянские кинокартины, урожай на яблоки в Крыму и расцветки ситца. Но самым непонятным был их интерес к труду, о котором Фролов так много писал в своём последнем письме к нему.

Нравится им это, что ли?

Самому Толику Самураю «это» определённо не нравилось. От непривычного напряжения ныла поясница, на ладонях вздулись пузыри. Находясь в общей сложности около семи лет в местах заключения, он там никогда не работал. Его отправляли в закрытые тюрьмы, сажали в карцер, но заставить работать не могли. Он не работал из принципа, следуя воровскому закону. Теперь принципа не было, была только усталость…